Показаны сообщения с ярлыком [фикшн]. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком [фикшн]. Показать все сообщения

201_(?), ♪ un-steady

(события вымышлены)

*

       Не писать ничего, чтобы не сказать лишнего и не ранить безвинных, оказалось очень даже просто. Желание писать постепенно сжалось до натуралистически-грязноватых заметок, которые даже мне не хотелось бы перечитывать. “You’re a writer with poetry in your heart”, –  сказала моя профессорка. Но это было неправдой, что бы то ни было в моём сердце – оно превратилось в кучу гноящихся на(д)рывов. Я была бы рада найти там, что угодно другое или более подходящую метафору , но нет.

       Нет в сети. Я бездумно пялюсь на эти строки последние пять минут, как будто бы надеясь на то, что чудесным образом получу сообщение. Заодно я пролистываю переписку наверх, вижу последние сообщения недельной давности о чём-то, не обладающим сейчас никаким смыслом. Будто бы  в попытке прочитать там что-то, что ты не сказала.  Я набираю: “Он умер. Папа позвонил и сказал мне об этом только что”. Буквы выглядят по-смешному угловато, и я не могу различить их, чтобы перечитать, что написала; что-то в глазах мешает видеть и различать. Это кажется абсолютно не важным. Я тянусь к траве, чтобы её погладить, но вместо этого окунаюсь рукой в плотную грязь, которую вытираю о своё же пальто. У меня затекли ноги и устала спина от сидячего положения, и я опускаюсь на землю, принимая горизонтальное положение и глядя на озеро, на берегу которого  я лежу. Озеро глядит на меня с безучастием. Никто не знает, что я здесь, ни один человек на свете. Никто не знает, где я и что сделаю в следующий момент (ничего я не сделаю, мам, не нервничай). Я чувствую себя неуловимой точкой на карте, если быть более точной, то шестым маршрутом автобуса в яндекс картах, который постоянно теряется где-то на полпути, и тогда время прибытия заменяется ориентировочным интервалом движения. Я думаю о том, какой интервал  движения был бы у меня, вроде интервала от одного вдоха до следующего. Шестой маршрут пропадает с карты, я переворачиваюсь на спину и задерживаю дыхание. Я не знаю, сколько проходит времени, но у меня немеют ноги, и я больше не вижу озера, так что смотрю на небо, которое от озера по сути ничем не отличается, только пространственной ориентацией. Наконец небо меняет цвет на белый и начинает снижаться, одновременно с тем, как всё вокруг темнеет и растворяется – моя сумка, мои ботинки, моё любимое пальто. “Девушка”, – я слышу женский голос, но не понимаю, к кому он обращается, – “вам помочь?”. Нет.

       – Нет, верни назад, – я вырываю из папиных рук телефон и отлистываю на несколько фотографий назад, пробираясь сквозь группу фотографий нашей собаки,  которые он подготовил для ежемесячного отчёта о том, что происходило дома в моё отсутствие. "Дома" – это значит, что происходило с нашей собакой. Вот тут он спит на шезлонге на даче, тут – на стуле дома, тут – на столе дома, тут – его с этого стола пытаются снять. 
       – Вот эта, – я говорю, смеясь немного фальшиво. – Ты здесь очень смешным получился. Не знала, что ты делаешь селфи!
       Он молчит достаточно долго, чтобы я начала надеяться, что он соврёт что-нибудь в итоге. Что угодно, но чтобы не раскрывать, что я сейчас опять сделала что-то ужасное.
       – Нет, это я в больнице.  Мне только что сказали, что он умер, и принесли свидетельство. Я должен был сфотографировать эту бумажку. Слабо соображал, что происходит. Дрожали руки. Наверное, нажал не на ту кнопку. 
       Я пытаюсь найти какие-то слова, которые могли бы сделать это более выносимым, но их просто не существует. У меня горит горло.

       – У тебя нет никакой ангины, – отчеканивает мама. – Я посмотрела на фотографии твоего горла, оно просто красное. И помой зеркало, на фото видно, какое оно грязное.
       Я стою в туалете перед зеркалом со стаканом йодного раствора, который неприятно пахнет, и ватной палочкой, на которую намотан плотный слой ваты. Телефон зажат между моим ухом и плечом и постоянно норовит соскользнуть в раковину, но пока не решается.
       Я засовываю вымоченную в растворе палочку в горло и вымалчиваю паузу, которая становится уже не естественной. Я засовываю палочку так глубоко, как получается, но всё ещё не могу достать до очага разрастающейся на всё тело боли, которая, начинаясь в горле, волнами размеренного интервала окатывает меня до кончиков пальцев. 
       – У тебя что-то ещё? Сейчас не самое удобное время, чтобы говорить. Я думаю, я нужна папе сейчас.
       Я достаю палочку и сплёвываю в раковину, перемещая телефон в вымазанную йодом руку. Ставлю его на громкую связь и откладываю на полку у зеркала. 
       – Ты слышишь? Я не могу сейчас. Я нужна папе.
       На секунду мне кажется, что мы снова в микроавтобусе, едущем с кладбища десять лет назад. У меня рябит в глазах от мелькающих за окном крестов, я не могу перестать плакать и дёргать маму за рукав. У мамы в руках Библия в старой уродливой обложке, и она делает вид, что не замечает моих попыток привлечь её внимание. Её губы бессмысленно двигаются в очередной молитве еще несколько минут, или десятков минут, или сотен минут, пока она не реагирует на моё нытьё, которое к этому времени уже превратилось в непрерывный слабый животный стон. На нас смотрят все люди в микроавтобусе, многих из которых я вижу в первый и последний раз в жизни. Но на всякий случай запоминаю их лица, имена и то, как они выталкивают меня через всю комнату к гробу, который стоит на обеденном столе, за которым я задула все (с переменным успехом) свечки с первого по пятый день рождения. Я не думала, что гроб будет смотреться на этом столе так же органично, как торт.
       “Я не могу сейчас”, – говорит она голосом, не выражающим совсем ничего. Дальше мы едем в тишине. Мне хочется остаться за пределами машины, я не понимаю, куда мы едем и зачем мне там быть. “Я не знаю, как ты можешь вести себя так эгоистично”, – вдруг говорит мама так холодно, что я почти не узнаю её голоса, – “Бабушка любила тебя больше всего на свете, а ты ни разу не приехала к ней в больницу”.
    Мне было одиннадцать и я боялась рака, притрагиваться к мёртвым людям и своей мамы. Она отвернулась и уставилась в Библию. Её губы вновь шевелились, но разговаривала она, как обычно, с кем-то другим.

        Я открываю рот и снова сплёвываю.
       – Юля. Я пойду?
       – Мам, – говорю я. – Можно я приеду домой завтра? Я плохо себя чувствую, но может быть я смогу помочь, если буду дома. 
       Я пытаюсь осмыслить, что я только что сказала и какого рода помощь я могла бы предожить, и вдруг слышу голос в собственной голове, который тихо и уверенно обещает меня убить. 
       Я говорю, чтобы перебить его:
       – Мам? 
       Я говорю:
        – Я могу взять утренний автобус. Я буду дома к девяти.
     – Не говори глупостей, - отвечает она. – Ты никак не можешь помочь тут. – и вешает трубку.
       Я набираю в рот неразведённого йода и проглатываю. Наконец он достаёт до того, места, где болит.

       Ни слова. Я бы хотела сказать, но я больше не смогу сказать ни слова. Тридцать часов спустя я набираю номер страховой и не могу сказать ни слова за первую минуту, потому что всё внутри будто бы выжженно. Я путаюсь в словах, плачу и вытираю тыльной стороной ладони слюну, глотать которую уже десятый час как невыполнимая задача. Горло распухло и теперь, кажется, занимает всё пространство внутри моей головы, но так даже лучше.
       Я прошу заказать мне скорую (потому что я в этой стране никто и без страховой никакая скорая ко мне не приедет) и скручиваюсь на ковре, стараясь занять как можно меньше места. Я теряю сознание с мыслью, что никто не знает о том, что это происходит – люди в соседних домах просыпаются и делают себе завтрак. Мне кажется, я могу услышать звук закипающего чайника в соседней комнате. Скорая приезжает через три часа. В лифте меня рвёт бесцветной жидкостью, я опускаюсь рядом с этой лужей, потому что не могу стоять.
      Санитар говорит, что давно не видел такой запущенной ангины. Он брезгливо вытирает остатки рвоты с моего лица и отсаживается к водителю, указывая ему, в какую больницу ехать.
        I wish, чтобы я могла "call it a day" и наконец-то отключиться, но у моей головы на меня другие планы, и я не могу разрешить себе это сделать, пока не найду в собранной в полусознательном состоянии сумке телефон, чтобы написать родителям, или кому-нибудь ещё, или запустить секундомер и смотреть, как цифры меняют друг друга, безошибочно, безостановочно, даже если мне кажется, что мир застрял на одной точке много лет назад. Телефона нигде нет. Я проверяю каждый отдел сумки по очереди. Я проверяю карманы своего грязного пальто. Я встаю, еле удерживая равновесие, и проверяю карманы штанов, но в пижамных штанах их, к сожалению, не существует. Я разрешаю себе сесть обратно с одним условием – найденного телефона.
       Я думаю: “Я боюсь, что снова потеряю сознание” – и слышу собственный голос:
       – Господи, да мне плевать.
    “Просто найди телефон”, – говорит голос. Я не могу. Найди телефон, говорит голос. Я не могу. Мне плевать, найди телефон, позорище, говорит голос. Меня тошнит. Я не могу дышать. Я не могу стоять. Нет, можешь. Ты найдёшь телефон, мне плевать как. Я не могу. Не говори глупостей, Юля. 
       Меня так не зовут.

       Я знаю, чей это голос. И мне больше не страшно.

♪ burn it down by daughter

I'll set fire to the whole place
I don't even care about our house
It's not the same in here since he left anyways

Burn it down, burn it down, burn it down, burn it down

Always said I was a good kid
Always said I had a way with words
Never knew I could be speechless
Don't know how I'll ever break this curse

Now the world is only white noise
Frequencies that I can't understand
I can't be bothered with the teachers
Always trying to shape the way I act

Конвенции | 20.02

        Мы сидим на расстоянии двадцати сантиметров друг от друга. В этом виноваты создатели маршруток – они, руководствуясь какой-то садистской интенцией, придумали усаживать незнакомых людей на расстоянии двадцати сантиметров, чтобы они чувствовали себя максимально некомфортно и не могли шевелиться все сорок минут поездки.

        Поэтому я обычно сажусь на места по другую сторону прохода, где можно занять всё пространство одиночного сидения и ни о ком больше не думать. В этот раз все одиночные места заняты.

        Я смотрю на моего попутчика с опаской: не окажется ли он маньяком, который проследует за мной до двери общежития, чтобы запомнить, где я живу, не будет ли он слишком громко слушать музыку, не начнёт ли ругаться по телефону у Золотой Жемчужины, чтобы закончить в Петергофе? Он смотрит на меня с опаской: не найдётся ли вдруг болтливой подружки на сидении через проход, с которой я буду трындеть от Стрельны до кампуса, не уроню ли я кошелёк на пол, что заставит его несколько минут терпеть, пока я буду искать с фонариком телефона, не достану ли я вдруг шаверму из своей сумки от ноутбука и не решу ли её съесть, наполнив всё пространство потрясающими ароматами?

        Мы аккуратно укладываем свои сумки на колени, чтобы они занимали ровно отведённое им место и не покушались на чужую территорию. Поправляем свою верхнюю одежду, чтобы та тоже не была замечена в нарушении пограничного режима. Вставляем в уши наушники и настраиваем громкость на оптимальный уровень, который не слышит никто, кроме нас самих. И, вероятно, на лицах нас обоих играет довольная улыбка. Мы довольны этим актом взаимного уважения, на наших лицах прописана любовь к личным границам. Мы похожи – оба в больших шарфах, чёрных пальто и с сумками от ноутбука.

        Когда ему нужно передать деньги за проезд, он говорит "разрешите" перед тем, как выйти в проход, извинясь за причинённое неудобство. Я "разрешаю". Ловлю себя на том, что никогда не была так довольна своим попутчиком.

        Я включаю новую аудио-лекцию по роману Булгакова, привычно проверяю пару соцсетей и, почувствовав укол раздражения от увиденного там, закрываю их все. Ночь чёрным экраном закрывает пролетающие за окном пригороды. Я закрываю глаза. 
   
       А потом я засыпаю на его плече.

Фредерик, Фредерик, я и я | 19/01/18

it’s sad but it’s the truth –
the world will still turn without you


       Технически я не одна, пока на улице бушует циклон по имени Фредерик. Может быть, тот, кто придумал давать циклонам человеческие имена, был одинок, и ему нравилось окружать себя чем-то антропоморфным. Может, он тоже был одинок – вот, что я имею в виду.

       Ураган не пугает меня так сильно, как следующие пять минут в переходе от выхода из метро и до лестницы. Этот несчастный переход пугает меня до сбитого дыхания и неустойчивого сердцебиения; я слишком хорошо его знаю. Каждый сантиметр, каждый поворот, каждого голубя и каждого уличного музыканта.

       Я прохожу его опустив голову, зная, кого я так боюсь увидеть. Больше всего я боюсь услышать счастливый смех, заметить фрагмент знакомой одежды и плечом к плечу столкнуться с самой собой, семнадцатилетней. Я_не_я бы даже не приглядывалась к неуклюжему незнакомцу, отшатнулась бы в сторону и с высокомерной усмешкой повернулась бы к своим друзьям, чтобы скрыть неловкость. Я_я продолжила бы свой путь в не очень гордом одиночестве, чтобы на последнем повороте обернуться и смотреть себе в спину (никому больше), пока та не скроется из вида окончательно. Я бы потирала воображаемое место ушиба от столкновения с призраком прошлого до физической боли, пытаясь оттереть себя от всех налепившихся на моё семнадцатилетие лет.

       Или, может быть, всё то же самое делала бы ушедшая я, потому что я уже не до конца уверена, кто же из нас призрак.

'декабрь on the road

     Любовь к тебе растворилась во мне, как будто её никогда и не было. Будто бы стала частью меня, стала мной, но перестала существовать в формате хоть какой-то осязаемости. Утонула под снегом, выпавшим в этом году ровно по календарю – в начале декабря.

     Я, конечно, мог знать, что то, что скрыто под снегом, всё равно под ним остаётся и его никак не спрячешь, не впихнёшь себе поглубже в карманы, не оставишь невысказанными тупыми словами в исцарапанном горле.

     Так или иначе, тем не менее, я не чувствовал.

     Как не чувствуешь, что облака из иллюминатора самолёта (я могу даже не называть маршрута, все и так знают) – лишь иллюзия физически твёрдого объекта. В то время я мысленно дотрагивался до облаков, раз за разом выпадал из самолёта и приземлялся на них, оставался лежать, разглядывая землю, где кое-как продолжал существовать второй я.

     Второй я коротко стригся, готовил по сорок оладий на ужин и коллекционировал список замечаний взрослой одинокой жизни.
   
     Замечание первое: когда живёшь один, оказывается, продукты портятся практически мгновенно. До истечения срока годности десятка яиц всего-то один депрессивный эпизод, когда лежишь лицом в подушку неделю, размякший и опухший, и тебе дела нет до содержимого холодильника.

     Замечание второе: выбирая между пойти и не пойти, лучше всегда выбрать второе, чем в десятый раз за месяц обнаружить себя в тесных комнатах, отвернувшимся к стене и сверлящим в ней дырку взглядом.

     Замечание тре… На этом второй я прервался, отвлёкшись на проходившую мимо него проводницу, и совсем потерял мысль. Несмотря на то, что второй я ненавидел выходить из дома, он очень любил сидеть в баре с друзьям и рассказывать всё, что придёт в голову. Но очень часто ничего не приходило, и он раз за разом говорил о тебе, даже когда окружающие рассеянно отводили взгляды в сторону и совсем переставали слушать. И только когда чьё-то сочувственное осуждение тебя вырывало его из калейдоскопа одинаковых историй, он как будто просыпался, встряхивался и удивлённо прислушивался к чужой критике. “Да, вот это тебе не повезло”, “как некрасиво!”, “ты, конечно, достоин лучшего”, и я сидел, хлопая глазами, с трудом соображая, к чему всё это, хмурил брови, пытался вспомнить, что он только что рассказал.

     Второй я не позволял говорить о тебе ничего плохого (а затем и вовсе ничего) и научился мастерству мгновенно менять в таких случаях тему. «Ну а как там у вас дела?» , «нашла психотерапевта?» , «так вы так и не расстались?».

     Это и было третьим замечанием, но он никому его не рассказал, только сам догадался, глядя из окна маршрутки на пролетающие за окном пригородные пейзажи, в которых оставалось всё меньше и меньше снега.


     Приближалась весна; скрывать это с каждым днём было  всё труднее.

сентябрь: фикшн

     Когда она ушла, я не почувствовал ничего.

     Я слишком хорошо знал себя, чтобы не подготовиться основательно ко всему, что могло произойти: (1) собственным истерикам, (2) бессонницам, (3) ухудшению отношений со всем своим окружением, (4) желанием натворить глупостей. Я зашёл в аптеку возле своей любимой кофейни (у вокзала) и купил на оставшиеся деньги транквилизаторов. Нет, не так. Я купил их на деньги своей сестры, которая за неделю до этого взяла у меня в долг на билеты в театр. Спектакль был замечательный. Я скачал себе столько сериалов, сколько уместилось в памяти ноутбука. Я купил себе новый блокнот, чтобы было куда записать всё, что буду чувствовать.

     Не написал ни строчки.

     В день, когда она ушла, я вернулся с вокзала, не зайдя ни в аптеку, ни в кофейню. Широко открыл окно в своей комнате и включил музыку. Затем я сделал себе тост с авокадо, две штуки. Вечером сходил на пробежку. Ночью методично вырвал из блокнота и выбросил каждый из наших общих билетов – из поездов, автобусов, трамваев, электричек, музеев, кинотеатров, театров. Потом я закрыл окно и лёг спать. У меня не было бессонницы.

     Конечно же, я знал, что она уйдёт. Уже давно. Поэтому подготовку я начал заранее, ещё за месяц. Все прошлые сессии я закрыл на пятёрки; я точно знаю, что самое главное – начать готовиться заранее. И я подготовился. Но не почувствовал.

     К счастью, тех пор как она ушла, я больше  вообще ничего никогда не чувствовал.