27/02

Ничего не ложится — в последовательность. Вот помню вспышку:


вечер выпускников, на лестнице столкнулась со своей преподавательницей русской литературы, и она обнимает меня, держит в руках, будто чтобы я не скатилась — со ступенек, говорит, что я была её лучшей ученицей и любимой и самой умной и вообще звездой, а я хочу начать плакать, а не могу, потому что в 10-м классе, по рекомендации другой учительницы (беларуской литературы), я начала слушать лекции быкова, а ещё читать на каждую пару по статье из гугл сколара, а потом квази-мастерски компилировать это со своими соображениями. И, блин, я до сих пор всё то же делаю, только без быкова (почти), и успешнее проставляю в своей речи копирайты. А так — всё то же самое. Жалко, что то же самое.


Вот помню вспышку:


ночью возвращаюсь в комнату в бардовском общежитии, и Алёна спрашивает, сделала ли я домашку, которую ушла делать, а я говорю нет, не сделала, но выбрала новую тему курсовой, написала впервые за полгода, наверное, стихи, впервые — сработало на английском, впервые, чувствую, что нашла что хочу с литературой делать. Алёна говорит (что-то вроде): «Нифига се ты домашку делаешь».


Вот помню вспышку

(ch.bernstein.)

« Postmodernism: modernism with a deep sense of guilt.


Language is an albatross, a sullen cross, a site of loss.

I think of Emma climbing the icy rocks of our imagined world and taking a fatal misstep, one that in the past she could have easily managed, then tumbling, tumbling; in my mind she is yet still in free fall, but I know all too well she hit the ground hard. ⠀





Poetry should be silent, unread, invisible, inconceivable. The true poem can never be written or heard. »

201_(?), ♪ un-steady

(события вымышлены)

*

       Не писать ничего, чтобы не сказать лишнего и не ранить безвинных, оказалось очень даже просто. Желание писать постепенно сжалось до натуралистически-грязноватых заметок, которые даже мне не хотелось бы перечитывать. “You’re a writer with poetry in your heart”, –  сказала моя профессорка. Но это было неправдой, что бы то ни было в моём сердце – оно превратилось в кучу гноящихся на(д)рывов. Я была бы рада найти там, что угодно другое или более подходящую метафору , но нет.

       Нет в сети. Я бездумно пялюсь на эти строки последние пять минут, как будто бы надеясь на то, что чудесным образом получу сообщение. Заодно я пролистываю переписку наверх, вижу последние сообщения недельной давности о чём-то, не обладающим сейчас никаким смыслом. Будто бы  в попытке прочитать там что-то, что ты не сказала.  Я набираю: “Он умер. Папа позвонил и сказал мне об этом только что”. Буквы выглядят по-смешному угловато, и я не могу различить их, чтобы перечитать, что написала; что-то в глазах мешает видеть и различать. Это кажется абсолютно не важным. Я тянусь к траве, чтобы её погладить, но вместо этого окунаюсь рукой в плотную грязь, которую вытираю о своё же пальто. У меня затекли ноги и устала спина от сидячего положения, и я опускаюсь на землю, принимая горизонтальное положение и глядя на озеро, на берегу которого  я лежу. Озеро глядит на меня с безучастием. Никто не знает, что я здесь, ни один человек на свете. Никто не знает, где я и что сделаю в следующий момент (ничего я не сделаю, мам, не нервничай). Я чувствую себя неуловимой точкой на карте, если быть более точной, то шестым маршрутом автобуса в яндекс картах, который постоянно теряется где-то на полпути, и тогда время прибытия заменяется ориентировочным интервалом движения. Я думаю о том, какой интервал  движения был бы у меня, вроде интервала от одного вдоха до следующего. Шестой маршрут пропадает с карты, я переворачиваюсь на спину и задерживаю дыхание. Я не знаю, сколько проходит времени, но у меня немеют ноги, и я больше не вижу озера, так что смотрю на небо, которое от озера по сути ничем не отличается, только пространственной ориентацией. Наконец небо меняет цвет на белый и начинает снижаться, одновременно с тем, как всё вокруг темнеет и растворяется – моя сумка, мои ботинки, моё любимое пальто. “Девушка”, – я слышу женский голос, но не понимаю, к кому он обращается, – “вам помочь?”. Нет.

       – Нет, верни назад, – я вырываю из папиных рук телефон и отлистываю на несколько фотографий назад, пробираясь сквозь группу фотографий нашей собаки,  которые он подготовил для ежемесячного отчёта о том, что происходило дома в моё отсутствие. "Дома" – это значит, что происходило с нашей собакой. Вот тут он спит на шезлонге на даче, тут – на стуле дома, тут – на столе дома, тут – его с этого стола пытаются снять. 
       – Вот эта, – я говорю, смеясь немного фальшиво. – Ты здесь очень смешным получился. Не знала, что ты делаешь селфи!
       Он молчит достаточно долго, чтобы я начала надеяться, что он соврёт что-нибудь в итоге. Что угодно, но чтобы не раскрывать, что я сейчас опять сделала что-то ужасное.
       – Нет, это я в больнице.  Мне только что сказали, что он умер, и принесли свидетельство. Я должен был сфотографировать эту бумажку. Слабо соображал, что происходит. Дрожали руки. Наверное, нажал не на ту кнопку. 
       Я пытаюсь найти какие-то слова, которые могли бы сделать это более выносимым, но их просто не существует. У меня горит горло.

       – У тебя нет никакой ангины, – отчеканивает мама. – Я посмотрела на фотографии твоего горла, оно просто красное. И помой зеркало, на фото видно, какое оно грязное.
       Я стою в туалете перед зеркалом со стаканом йодного раствора, который неприятно пахнет, и ватной палочкой, на которую намотан плотный слой ваты. Телефон зажат между моим ухом и плечом и постоянно норовит соскользнуть в раковину, но пока не решается.
       Я засовываю вымоченную в растворе палочку в горло и вымалчиваю паузу, которая становится уже не естественной. Я засовываю палочку так глубоко, как получается, но всё ещё не могу достать до очага разрастающейся на всё тело боли, которая, начинаясь в горле, волнами размеренного интервала окатывает меня до кончиков пальцев. 
       – У тебя что-то ещё? Сейчас не самое удобное время, чтобы говорить. Я думаю, я нужна папе сейчас.
       Я достаю палочку и сплёвываю в раковину, перемещая телефон в вымазанную йодом руку. Ставлю его на громкую связь и откладываю на полку у зеркала. 
       – Ты слышишь? Я не могу сейчас. Я нужна папе.
       На секунду мне кажется, что мы снова в микроавтобусе, едущем с кладбища десять лет назад. У меня рябит в глазах от мелькающих за окном крестов, я не могу перестать плакать и дёргать маму за рукав. У мамы в руках Библия в старой уродливой обложке, и она делает вид, что не замечает моих попыток привлечь её внимание. Её губы бессмысленно двигаются в очередной молитве еще несколько минут, или десятков минут, или сотен минут, пока она не реагирует на моё нытьё, которое к этому времени уже превратилось в непрерывный слабый животный стон. На нас смотрят все люди в микроавтобусе, многих из которых я вижу в первый и последний раз в жизни. Но на всякий случай запоминаю их лица, имена и то, как они выталкивают меня через всю комнату к гробу, который стоит на обеденном столе, за которым я задула все (с переменным успехом) свечки с первого по пятый день рождения. Я не думала, что гроб будет смотреться на этом столе так же органично, как торт.
       “Я не могу сейчас”, – говорит она голосом, не выражающим совсем ничего. Дальше мы едем в тишине. Мне хочется остаться за пределами машины, я не понимаю, куда мы едем и зачем мне там быть. “Я не знаю, как ты можешь вести себя так эгоистично”, – вдруг говорит мама так холодно, что я почти не узнаю её голоса, – “Бабушка любила тебя больше всего на свете, а ты ни разу не приехала к ней в больницу”.
    Мне было одиннадцать и я боялась рака, притрагиваться к мёртвым людям и своей мамы. Она отвернулась и уставилась в Библию. Её губы вновь шевелились, но разговаривала она, как обычно, с кем-то другим.

        Я открываю рот и снова сплёвываю.
       – Юля. Я пойду?
       – Мам, – говорю я. – Можно я приеду домой завтра? Я плохо себя чувствую, но может быть я смогу помочь, если буду дома. 
       Я пытаюсь осмыслить, что я только что сказала и какого рода помощь я могла бы предожить, и вдруг слышу голос в собственной голове, который тихо и уверенно обещает меня убить. 
       Я говорю, чтобы перебить его:
       – Мам? 
       Я говорю:
        – Я могу взять утренний автобус. Я буду дома к девяти.
     – Не говори глупостей, - отвечает она. – Ты никак не можешь помочь тут. – и вешает трубку.
       Я набираю в рот неразведённого йода и проглатываю. Наконец он достаёт до того, места, где болит.

       Ни слова. Я бы хотела сказать, но я больше не смогу сказать ни слова. Тридцать часов спустя я набираю номер страховой и не могу сказать ни слова за первую минуту, потому что всё внутри будто бы выжженно. Я путаюсь в словах, плачу и вытираю тыльной стороной ладони слюну, глотать которую уже десятый час как невыполнимая задача. Горло распухло и теперь, кажется, занимает всё пространство внутри моей головы, но так даже лучше.
       Я прошу заказать мне скорую (потому что я в этой стране никто и без страховой никакая скорая ко мне не приедет) и скручиваюсь на ковре, стараясь занять как можно меньше места. Я теряю сознание с мыслью, что никто не знает о том, что это происходит – люди в соседних домах просыпаются и делают себе завтрак. Мне кажется, я могу услышать звук закипающего чайника в соседней комнате. Скорая приезжает через три часа. В лифте меня рвёт бесцветной жидкостью, я опускаюсь рядом с этой лужей, потому что не могу стоять.
      Санитар говорит, что давно не видел такой запущенной ангины. Он брезгливо вытирает остатки рвоты с моего лица и отсаживается к водителю, указывая ему, в какую больницу ехать.
        I wish, чтобы я могла "call it a day" и наконец-то отключиться, но у моей головы на меня другие планы, и я не могу разрешить себе это сделать, пока не найду в собранной в полусознательном состоянии сумке телефон, чтобы написать родителям, или кому-нибудь ещё, или запустить секундомер и смотреть, как цифры меняют друг друга, безошибочно, безостановочно, даже если мне кажется, что мир застрял на одной точке много лет назад. Телефона нигде нет. Я проверяю каждый отдел сумки по очереди. Я проверяю карманы своего грязного пальто. Я встаю, еле удерживая равновесие, и проверяю карманы штанов, но в пижамных штанах их, к сожалению, не существует. Я разрешаю себе сесть обратно с одним условием – найденного телефона.
       Я думаю: “Я боюсь, что снова потеряю сознание” – и слышу собственный голос:
       – Господи, да мне плевать.
    “Просто найди телефон”, – говорит голос. Я не могу. Найди телефон, говорит голос. Я не могу. Мне плевать, найди телефон, позорище, говорит голос. Меня тошнит. Я не могу дышать. Я не могу стоять. Нет, можешь. Ты найдёшь телефон, мне плевать как. Я не могу. Не говори глупостей, Юля. 
       Меня так не зовут.

       Я знаю, чей это голос. И мне больше не страшно.

burn it down by daughter

I'll set fire to the whole place
I don't even care about our house
It's not the same in here since he left anyways

Burn it down, burn it down, burn it down, burn it down

Always said I was a good kid
Always said I had a way with words
Never knew I could be speechless
Don't know how I'll ever break this curse

Now the world is only white noise
Frequencies that I can't understand
I can't be bothered with the teachers
Always trying to shape the way I act

some things linguistic and why i write less (I have eaten the words, forgive me they were delicious)

       Одна из моих самых любимых вещей на свете – это находить новые слова для Нат. Одни из моих самых любимых моментов – это дожидаться, когда я смогу наконец показать их ей, развернуть упаковку и увидеть на мгновение, как ей нравятся слова. Ей не очень нравятся чувства, ещё меньше – вещи, меньше всего – опредмеченные чувства, поэтому дарить ей что-то материальное превращается во взаимное причинение друг другу боли (как и многое другое из наших взаимодействий). Со словами таких проблем не возникает.

       Недавно я с особым восторгом обнаружила в американском лексиконе слово minutia и рассказала о нём с каким-то особым вожделением; о том, какое оно ненатуральное, объёмное, шероховатое для английского языка, какое-то шерститстое, выступающее над всей этой культурой smooth и smoothies. Особенно, когда американцы образуют от него прилагательное, которое почему-то звучит как “минушкас”, и в этот момент весь пространственный контекст позволяет себе глитч и америка не америка, язык не язык, вещи не вещи. Пока я рассказываю, Нат азартно ищет это слово в гугле и звучит более уверенно, расслабленно и живо. Но minutia слишком короткое. We’re out of words again.

       Во многом из-за этого я снова и снова начинала писать стихи. Слова мне не поддаются, они тщетно пытаются найти коррелят в мире вещей и чувств, но я стараюсь отучить их от этого, надрессировать на чистый precision, на точную clarity. Я ухожу в поиски слов как мои подруги уходят в поиск достойных вещей в thrift shop в Филадельфии, в котором каждый цент уходит на борьбу со СПИДом. Joe Brainard умер от СПИДа. Может быть, и не каждый цент. Это не так важно. У меня был друг, который менял тяжёлую тему разговора фразой "ладно, это не важно", так вот, это всегда было важно, и друг этот у меня всё ещё есть. Я перебираю каждое слово в своём лексиконе, но по большей части они либо совсем никчёмные, либо ни к месту. [Их не заберёшь оттуда даже ради высоких идей, даже ради борьбы со СПИДом и надежды, что друг регулярно сдаёт анализы и тепло одевается, потому что это это всегда будет важно.] Я забираю их в любом случае и именно по этим причинам – потому что они ни-к-чёмные и ни-к-месту. Нат сказала бы, “прямо как я”. И ничего, что я могла бы найти для неё в мире существующих вещей и мест, это бы не изменило. “That’s okay,” I say, и перехожу от вешалки к вешалке, от существующих к существительным и нахожу симпатичную майку прямо в начале ряда, на втором этаже, в thrift шопе, в Филадельфии, в Пенсильвании, в Америке. Язык разваливается, но кто только не. ("я буду рядом")

       Нат нравится, когда в моих стихах меньше вещей и меньше её, потому что это превращает её в вещь; мне кажется, ей не очень нравятся вещи, как мы уже поняли.

*

       Я сижу на скамейке в Патерсоне, Нью Джерси, передо мной Great Falls, позади меня great falls. Я люблю называть вещи своими именами, но Нат я люблю больше. Поэтому вслух я говорю, что люблю находить для неё слова, а всё остальное я говорю про себя (но вообще-то это каждый раз оказывается про неё).

so it’s been a year of constant learning and you got A+ for the effort

may 
you deserve to be trembling from happiness and to wake up each day with that permanent feeling of bliss and love. look how you're glowing and try to remember it, cause the year ahead is about to take a toll on you. fasten the seat belt, honey.

june
you don’t have to become anything else as you are already fucking awesome.

july
breathe in and out, stay soft in the process. there is no rush when it comes to the best month of the year so go to the countryside and lose it. you’re gonna be found soon.

august
people see you. even when you don’t want to know yourself and wish to disappear for good in that gloomy night – they're looking for you. and they love you.

september
all is change, and yes, the pain will return. but then it’ll pass.

october
yes, the pain will pass. no, you are not going to die that easily.

november
you can’t unlearn to be suicidal once you learned it – that’s true. but people care for you when you can't manage being on your own so that's good to cry when your closest friends are still gonna be there and grab a breakfast for you or whatever.

december
the scariest  thing is when someone you love the most wants to live the least. anything else is manageable.

january 
you can’t save anyone and you can’t ask anyone to save you. you can’t even secretly hope for them. you can’t ask them to spend their life with you when they want so badly to get out.
the good news is – anything else you CAN do. and you’re already doing so damn well.

february
people are gonna go on making mistakes and creating more and more problems. but you don’t have to be a solver and to let them kill you. cause otherwise they will, and that’s no joke.

march
no effort is unseen. feed yourself on admiration and unconditional love of others if that’s the only thing you can eat right now.

april
that's not your fault. that's their loss if they don't see you and don't want you.
if it becomes threatening your life or health, if you have no image of the future and want none, if your identity is scattered to pieces – it’s okay to get out and not be that good friend for once. it’s okay to take care of yourself. it’s okay to rest and to fuck up your _responsibilities_. it’s okay to be your own favorite person.

04/18

       В первом классе меня били. Не так жестоко, как можно себе представить, просто в спортивном классе это было нормой общения, и нашёлся мальчик, который всегда пользовался возможностью ударить меня кулаком в лицо (дима, если ты это читаешь, привет, надеюсь, ты пересмотрел свои методы). Я ревела, папа учил меня драться и впервые сходил на родительское собрание, чтобы найти папу димы. Через пару недель дима получил от меня первый удар и сказал, что я “классная”. Мама спросила, хочу ли я учиться там дальше, и я сказала “нет”.

       С тех пор "не хочу” стало сильнейшим решателем всего. Во второй школе было хорошо, я ставила пьески, училась программировать, вся администрация знала меня в лицо, дома мирно накапливался ворох грамоток и дипломов . Но я сказала, что "не хочу” оставаться после того, как мои подружки поступили в гимназию, и так оказалась в первой гимназии и худшем для себя школьном году.

       В седьмом классе мама пришла в кабинет директора STEM-гимназии, в которую я хотела перевестись и не набрала одного балла на экзаменах. Она достала все грамотки, которые к тому времени накопились. Меня взяли.

       Потом было следующее “не хочу”, когда я поняла, что мне не нравится ни один из профильных предметов, и поступление на филологию лицея (под неодобрение всех родственников, кроме мамы). В этот раз баллов хватило. В лицее было так, как должно было быть с первого класса.

       И да, было 291/300 баллов, два универа (на организационном собрании в егу в вильнюсе гуглила билеты в минск и ревела) , два “не хочу”, один брейк-ап и один переезд в другую страну. В перерыве было провальное ЕГЭ по истории России и имэйл о том, что меня снова берут вопреки стандизированным тестам.

       Это я к тому, что так и случился университет, в котором мне не хотелось плакать первого сентября от осознания, что я ошиблась.

       In my opinion, лучшее, чему могут научить родители – это задавать себе вопросы, принимать решения и нести за них ответственность. Папа иногда то ли в шутку, то ли нет, говорит маме, мол “смотри, какое перекати-поле ты вырастила”. Я не знаю, что я об этом думаю.

       Нужно снова складывать чемоданы.

Конвенции | 20.02

        Мы сидим на расстоянии двадцати сантиметров друг от друга. В этом виноваты создатели маршруток – они, руководствуясь какой-то садистской интенцией, придумали усаживать незнакомых людей на расстоянии двадцати сантиметров, чтобы они чувствовали себя максимально некомфортно и не могли шевелиться все сорок минут поездки.

        Поэтому я обычно сажусь на места по другую сторону прохода, где можно занять всё пространство одиночного сидения и ни о ком больше не думать. В этот раз все одиночные места заняты.

        Я смотрю на моего попутчика с опаской: не окажется ли он маньяком, который проследует за мной до двери общежития, чтобы запомнить, где я живу, не будет ли он слишком громко слушать музыку, не начнёт ли ругаться по телефону у Золотой Жемчужины, чтобы закончить в Петергофе? Он смотрит на меня с опаской: не найдётся ли вдруг болтливой подружки на сидении через проход, с которой я буду трындеть от Стрельны до кампуса, не уроню ли я кошелёк на пол, что заставит его несколько минут терпеть, пока я буду искать с фонариком телефона, не достану ли я вдруг шаверму из своей сумки от ноутбука и не решу ли её съесть, наполнив всё пространство потрясающими ароматами?

        Мы аккуратно укладываем свои сумки на колени, чтобы они занимали ровно отведённое им место и не покушались на чужую территорию. Поправляем свою верхнюю одежду, чтобы та тоже не была замечена в нарушении пограничного режима. Вставляем в уши наушники и настраиваем громкость на оптимальный уровень, который не слышит никто, кроме нас самих. И, вероятно, на лицах нас обоих играет довольная улыбка. Мы довольны этим актом взаимного уважения, на наших лицах прописана любовь к личным границам. Мы похожи – оба в больших шарфах, чёрных пальто и с сумками от ноутбука.

        Когда ему нужно передать деньги за проезд, он говорит "разрешите" перед тем, как выйти в проход, извинясь за причинённое неудобство. Я "разрешаю". Ловлю себя на том, что никогда не была так довольна своим попутчиком.

        Я включаю новую аудио-лекцию по роману Булгакова, привычно проверяю пару соцсетей и, почувствовав укол раздражения от увиденного там, закрываю их все. Ночь чёрным экраном закрывает пролетающие за окном пригороды. Я закрываю глаза. 
   
       А потом я засыпаю на его плече.

o2/o2


        За два дня до отъезда В. спрашивает, чего мне хочется.
        Я говорю, что мне хочется в свой любимый секонд-хэнд, в свою любимую кофейню и в новое место, которое я видела в _инстаграме_. Но всё это и так есть в списке.

        – Нет, чего тебе ПРАВДА хочется? – отдаёт каким-то металлическим звоном в голове.
        мне хочется откинуться на стуле слишком сильно и упасть на пол мне хочется по пояс высунуться из окна и уронить голову на ледяной подоконник в надежде что хоть тогда в голове потухнет огонь и не останется ничего кроме порывов февральского ветра

        Я знаю, что ничего из этого не порадовало бы людей вокруг меня, но я так хочу порадовать тех, кого рядом нет, порадовать того, кто хоть когда-то желал мне всего самого плохого. Прийти и сказать, что вот оно, ура, всё исполнилось. Раз уж кто-то желал мне боли, позволь мне пожелать себе больше. 

чтобы меня изнасиловали по дороге из центра города в свой район поздно вечером чтобы человек, которого я люблю влюбился в кого-то другого и был до беспамятства с ним счастлив а меня обвинил в плагиате чтобы мои родители уничтожили наш дом и навсегда уехали из нашего города чтобы воспалённые лимфоузлы никогда не приходили в норму а гугл не выдавал ничего кроме “рак лимфосистемы” чтобы я лишилась всех стипендий мира провалилась во всех когда-либо проводимых конкурсах и чтобы мои стихи случайно удалились с планшета все разом

        Я два года учила себя смотреть в лицо страху. Но что если у меня осталось всего одна вещь, которую я боюсь?

 я боюсь почувствовать асфальт под своим лицом боюсь таращиться на спектакле только на верёвку на которой вешаются главные герои боюсь представлять как она чувствуется на шее

        Я хочу так много и ничего из того, что могу рассказать.

хочу чтобы всё моё нутро кричало “я ничто” хочу чтобы на каждое моё признание в любви закатывали глаза хочу чтобы мою боль научились превращать в питьевую воду и отсылали в засушливые районы мира чтобы её печатали вместо слов на всех поздравительных открытках чтобы её хватило на то чтобы залепить payment gap education gap и gap в твоём сердце чтобы её хватило на весь этот дивный новый мир о которым мы мечтали и который мы заслужили.

Фредерик, Фредерик, я и я | 19/01/18

it’s sad but it’s the truth –
the world will still turn without you


       Технически я не одна, пока на улице бушует циклон по имени Фредерик. Может быть, тот, кто придумал давать циклонам человеческие имена, был одинок, и ему нравилось окружать себя чем-то антропоморфным. Может, он тоже был одинок – вот, что я имею в виду.

       Ураган не пугает меня так сильно, как следующие пять минут в переходе от выхода из метро и до лестницы. Этот несчастный переход пугает меня до сбитого дыхания и неустойчивого сердцебиения; я слишком хорошо его знаю. Каждый сантиметр, каждый поворот, каждого голубя и каждого уличного музыканта.

       Я прохожу его опустив голову, зная, кого я так боюсь увидеть. Больше всего я боюсь услышать счастливый смех, заметить фрагмент знакомой одежды и плечом к плечу столкнуться с самой собой, семнадцатилетней. Я_не_я бы даже не приглядывалась к неуклюжему незнакомцу, отшатнулась бы в сторону и с высокомерной усмешкой повернулась бы к своим друзьям, чтобы скрыть неловкость. Я_я продолжила бы свой путь в не очень гордом одиночестве, чтобы на последнем повороте обернуться и смотреть себе в спину (никому больше), пока та не скроется из вида окончательно. Я бы потирала воображаемое место ушиба от столкновения с призраком прошлого до физической боли, пытаясь оттереть себя от всех налепившихся на моё семнадцатилетие лет.

       Или, может быть, всё то же самое делала бы ушедшая я, потому что я уже не до конца уверена, кто же из нас призрак.