(события вымышлены)
*
Не писать ничего, чтобы не сказать лишнего и не ранить безвинных, оказалось очень даже просто. Желание писать постепенно сжалось до натуралистически-грязноватых заметок, которые даже мне не хотелось бы перечитывать. “You’re a writer with poetry in your heart”, – сказала моя профессорка. Но это было неправдой, что бы то ни было в моём сердце – оно превратилось в кучу гноящихся на(д)рывов. Я была бы рада найти там, что угодно другое или более подходящую метафору , но нет.
Нет в сети. Я бездумно пялюсь на эти строки последние пять минут, как будто бы надеясь на то, что чудесным образом получу сообщение. Заодно я пролистываю переписку наверх, вижу последние сообщения недельной давности о чём-то, не обладающим сейчас никаким смыслом. Будто бы в попытке прочитать там что-то, что ты не сказала. Я набираю: “Он умер. Папа позвонил и сказал мне об этом только что”. Буквы выглядят по-смешному угловато, и я не могу различить их, чтобы перечитать, что написала; что-то в глазах мешает видеть и различать. Это кажется абсолютно не важным. Я тянусь к траве, чтобы её погладить, но вместо этого окунаюсь рукой в плотную грязь, которую вытираю о своё же пальто. У меня затекли ноги и устала спина от сидячего положения, и я опускаюсь на землю, принимая горизонтальное положение и глядя на озеро, на берегу которого я лежу. Озеро глядит на меня с безучастием. Никто не знает, что я здесь, ни один человек на свете. Никто не знает, где я и что сделаю в следующий момент (ничего я не сделаю, мам, не нервничай). Я чувствую себя неуловимой точкой на карте, если быть более точной, то шестым маршрутом автобуса в яндекс картах, который постоянно теряется где-то на полпути, и тогда время прибытия заменяется ориентировочным интервалом движения. Я думаю о том, какой интервал движения был бы у меня, вроде интервала от одного вдоха до следующего. Шестой маршрут пропадает с карты, я переворачиваюсь на спину и задерживаю дыхание. Я не знаю, сколько проходит времени, но у меня немеют ноги, и я больше не вижу озера, так что смотрю на небо, которое от озера по сути ничем не отличается, только пространственной ориентацией. Наконец небо меняет цвет на белый и начинает снижаться, одновременно с тем, как всё вокруг темнеет и растворяется – моя сумка, мои ботинки, моё любимое пальто. “Девушка”, – я слышу женский голос, но не понимаю, к кому он обращается, – “вам помочь?”. Нет.
– Нет, верни назад, – я вырываю из папиных рук телефон и отлистываю на несколько фотографий назад, пробираясь сквозь группу фотографий нашей собаки, которые он подготовил для ежемесячного отчёта о том, что происходило дома в моё отсутствие. "Дома" – это значит, что происходило с нашей собакой. Вот тут он спит на шезлонге на даче, тут – на стуле дома, тут – на столе дома, тут – его с этого стола пытаются снять.
– Вот эта, – я говорю, смеясь немного фальшиво. – Ты здесь очень смешным получился. Не знала, что ты делаешь селфи!
Он молчит достаточно долго, чтобы я начала надеяться, что он соврёт что-нибудь в итоге. Что угодно, но чтобы не раскрывать, что я сейчас опять сделала что-то ужасное.
– Нет, это я в больнице. Мне только что сказали, что он умер, и принесли свидетельство. Я должен был сфотографировать эту бумажку. Слабо соображал, что происходит. Дрожали руки. Наверное, нажал не на ту кнопку.
Я пытаюсь найти какие-то слова, которые могли бы сделать это более выносимым, но их просто не существует. У меня горит горло.
– У тебя нет никакой ангины, – отчеканивает мама. – Я посмотрела на фотографии твоего горла, оно просто красное. И помой зеркало, на фото видно, какое оно грязное.
Я стою в туалете перед зеркалом со стаканом йодного раствора, который неприятно пахнет, и ватной палочкой, на которую намотан плотный слой ваты. Телефон зажат между моим ухом и плечом и постоянно норовит соскользнуть в раковину, но пока не решается.
Я засовываю вымоченную в растворе палочку в горло и вымалчиваю паузу, которая становится уже не естественной. Я засовываю палочку так глубоко, как получается, но всё ещё не могу достать до очага разрастающейся на всё тело боли, которая, начинаясь в горле, волнами размеренного интервала окатывает меня до кончиков пальцев.
– У тебя что-то ещё? Сейчас не самое удобное время, чтобы говорить. Я думаю, я нужна папе сейчас.
Я достаю палочку и сплёвываю в раковину, перемещая телефон в вымазанную йодом руку. Ставлю его на громкую связь и откладываю на полку у зеркала.
– Ты слышишь? Я не могу сейчас. Я нужна папе.
На секунду мне кажется, что мы снова в микроавтобусе, едущем с кладбища десять лет назад. У меня рябит в глазах от мелькающих за окном крестов, я не могу перестать плакать и дёргать маму за рукав. У мамы в руках Библия в старой уродливой обложке, и она делает вид, что не замечает моих попыток привлечь её внимание. Её губы бессмысленно двигаются в очередной молитве еще несколько минут, или десятков минут, или сотен минут, пока она не реагирует на моё нытьё, которое к этому времени уже превратилось в непрерывный слабый животный стон. На нас смотрят все люди в микроавтобусе, многих из которых я вижу в первый и последний раз в жизни. Но на всякий случай запоминаю их лица, имена и то, как они выталкивают меня через всю комнату к гробу, который стоит на обеденном столе, за которым я задула все (с переменным успехом) свечки с первого по пятый день рождения. Я не думала, что гроб будет смотреться на этом столе так же органично, как торт.
“Я не могу сейчас”, – говорит она голосом, не выражающим совсем ничего. Дальше мы едем в тишине. Мне хочется остаться за пределами машины, я не понимаю, куда мы едем и зачем мне там быть. “Я не знаю, как ты можешь вести себя так эгоистично”, – вдруг говорит мама так холодно, что я почти не узнаю её голоса, – “Бабушка любила тебя больше всего на свете, а ты ни разу не приехала к ней в больницу”.
Мне было одиннадцать и я боялась рака, притрагиваться к мёртвым людям и своей мамы. Она отвернулась и уставилась в Библию. Её губы вновь шевелились, но разговаривала она, как обычно, с кем-то другим.
Я открываю рот и снова сплёвываю.
– Юля. Я пойду?
– Мам, – говорю я. – Можно я приеду домой завтра? Я плохо себя чувствую, но может быть я смогу помочь, если буду дома.
Я пытаюсь осмыслить, что я только что сказала и какого рода помощь я могла бы предожить, и вдруг слышу голос в собственной голове, который тихо и уверенно обещает меня убить.
Я говорю, чтобы перебить его:
– Мам?
Я говорю:
– Я могу взять утренний автобус. Я буду дома к девяти.
– Не говори глупостей, - отвечает она. – Ты никак не можешь помочь тут. – и вешает трубку.
Я набираю в рот неразведённого йода и проглатываю. Наконец он достаёт до того, места, где болит.
Ни слова. Я бы хотела сказать, но я больше не смогу сказать ни слова. Тридцать часов спустя я набираю номер страховой и не могу сказать ни слова за первую минуту, потому что всё внутри будто бы выжженно. Я путаюсь в словах, плачу и вытираю тыльной стороной ладони слюну, глотать которую уже десятый час как невыполнимая задача. Горло распухло и теперь, кажется, занимает всё пространство внутри моей головы, но так даже лучше.
Я прошу заказать мне скорую (потому что я в этой стране никто и без страховой никакая скорая ко мне не приедет) и скручиваюсь на ковре, стараясь занять как можно меньше места. Я теряю сознание с мыслью, что никто не знает о том, что это происходит – люди в соседних домах просыпаются и делают себе завтрак. Мне кажется, я могу услышать звук закипающего чайника в соседней комнате. Скорая приезжает через три часа. В лифте меня рвёт бесцветной жидкостью, я опускаюсь рядом с этой лужей, потому что не могу стоять.
Санитар говорит, что давно не видел такой запущенной ангины. Он брезгливо вытирает остатки рвоты с моего лица и отсаживается к водителю, указывая ему, в какую больницу ехать.
I wish, чтобы я могла "call it a day" и наконец-то отключиться, но у моей головы на меня другие планы, и я не могу разрешить себе это сделать, пока не найду в собранной в полусознательном состоянии сумке телефон, чтобы написать родителям, или кому-нибудь ещё, или запустить секундомер и смотреть, как цифры меняют друг друга, безошибочно, безостановочно, даже если мне кажется, что мир застрял на одной точке много лет назад. Телефона нигде нет. Я проверяю каждый отдел сумки по очереди. Я проверяю карманы своего грязного пальто. Я встаю, еле удерживая равновесие, и проверяю карманы штанов, но в пижамных штанах их, к сожалению, не существует. Я разрешаю себе сесть обратно с одним условием – найденного телефона.
Я думаю: “Я боюсь, что снова потеряю сознание” – и слышу собственный голос:
– Господи, да мне плевать.
“Просто найди телефон”, – говорит голос. Я не могу. Найди телефон, говорит голос. Я не могу. Мне плевать, найди телефон, позорище, говорит голос. Меня тошнит. Я не могу дышать. Я не могу стоять. Нет, можешь. Ты найдёшь телефон, мне плевать как. Я не могу. Не говори глупостей, Юля.
Меня так не зовут.
Я знаю, чей это голос. И мне больше не страшно.
♪ burn it down by daughter
I'll set fire to the whole place
I don't even care about our house
It's not the same in here since he left anyways
Burn it down, burn it down, burn it down, burn it down
Always said I was a good kid
Always said I had a way with words
Never knew I could be speechless
Don't know how I'll ever break this curse
Now the world is only white noise
Frequencies that I can't understand
I can't be bothered with the teachers
Always trying to shape the way I act